
Отход каждого небезразличного тебе человека лишает радость. Живешь немного опустошенный, и отдельная пустошь не зарастает жизнью. С возрастом ее собирается. И ты ходишь таким себе мудрагелем со всепонимающими глазами, в которых кто-то забыл зажечь огонек. Иногда даже сердишься на тех, кто доставил тебе боль: «Как ты мог умереть?!» «Как ли ты могла?!».
Будто вижу ее последний раз около Могилянки: улыбка Джоконды, легкая поступь на низких подборах, взмах руки на прощание в полумраке влажного ноября. И верю: она просто решила немного отдохнуть и спряталась в какой-то теплой экзотичной стране, потому что любила странствовать, возможно, в Индом или в Бразилии, и тихо что-то пишет, чтобы ей никто из хлопотливых сторонников не мешал. Каждый год выходит по книжке, еще говорят, помнят — все в порядке.
31 декабря 2000 года означало для многих крах личных надежд. Значило так и для меня. Ушла себе Саломея. Она иногда выглядела уставшей не по летам. Тот первый день января мне запомнился. Я, правда, тогда не знала, что через два года меня ожидает еще одна новогодняя ночь, страшная своей абсолютной неожиданностью, — последняя ночь с отцом. Теперь каждый Новый год начинается из поминок, зашпоры тех зим не вышли и доныне. А падание первого снега, такое замечательное обычно, постепенно превращается в острое ожидание сумерек, чтобы никто не заприметил твоего горького всхлипывания среди внезапно побелевших улиц.
Я совсем мало знала Саломею. Мы не дружили. Несколько встреч, две-три совместные работы на телевидении. Мой сборник стихотворений в одном из рейтингов она признала лучшей книжкой года, отправила произведения на перевод английской, пригласила домой, был один, как для меня, грандиозный план. А слова на ветер Саломея не бросала, и я это знала. Поэтому и плакала за ней, как будто за родной сестрой. Я избавилась от защиты, которой доныне так и не приобрела. Среди большого потока модной целлюлозно скоростной компьютерной литературы, от которой иногда скрипит на зубах, чувствую себя одиноко, ища поддержки среди тех писателей, которые умеют прозрачную форму наполнить масштабом эмоции и мысли. Так умела и Саломея Павличко.
Иногда мне кажется, что Саломея продолжает заботиться обо мне. И не только обо мне. Тех, кому она делала добро, — легион.
У меня есть папка, на ней написано «Саломея». Там тексты ее интервью, curriculum vitae, ксерокопии того, что писали о ней впоследствии. Прошло четыре года. Я перечитываю все ее прижизненные книжки, которые она мне подарила, весь этот архив, и понимаю: человек жила, как говорила, и говорила, как жила, так, будто боялась молвить слово всуе, просто ради красоты и самолюбия в противовес потому, что слышишь в настоящее время на каждом шагу: «биографы потом соберутся», «биографы поработают», «вот работа для моих биографов»...
Время от времени я беру из полки давний тяжелый зеленый с золотыми буквами тиснений справочник Союза писателей, где так много фамилий, около которых десятки и десятки названий написанных книг. Огромного количества тех людей уже давно нет, как и их творений. Это удостоверяет никоим образом не бездарность, немало тех книг, которые мне случились, очень талантливые. И если бы я была издателем да еще имела деньги, я бы много чего переиздала. Это удостоверяет жестокость прошедшего времени. Такая книжка замечательно вытрезвляет. Она не дает замкнуться только на литературе. Она напоминает о том, что жизнь за окном прекрасна и о поре золотых листьев, и о поре цветения( теперь уже по два раза на год) вымирающих киевских каштанов. Красиво плести свитера, хоть на базаре они не такие уже и дорогие (кстати, Саломея тоже плела, но это в те времена, когда я ее еще не знала), красиво смотреть Роберта Редфорда и Мерил Стрип в высококлассной мелодраме (а есть же художники, которые не имеют телевизоров, потому что это мешает творить, и кто-то никогда не увидит ту же Мерил Стрип и Клинта Иствуда в «Мостах округа Эдисон» и не испытывает наслаждения от виртуозности актерской игры), красиво вдыхать запах кофе между любимых книг и картин твоих друзей, красиво просто жить, не обремененным какой-то миссией или бесконечной «нетленкой». Я на протяжении жизни общалась с очень многими писателями, только небольшая часть не считала, что работает на вечность. Саломея была среди них. Хотя, бесспорно, знала себе цену и взвешивала каждое написано ею слово.
Временами я ставлю себе трудные задания. Не привыкшее к сверхнагрузкам естество отказывается подобные программы выполнять. Но я говорю ему: «Саломея могла неизмеримо больше, это же против ее работы — сущий пустяк. И тебе ничего не случится».
Я мало езжу в общественном транспорте, проживая рядом с работой, потому все метаморфозы в нем проходят мимо, но недавно, в переполненном метро, осторожно двигаясь к выходу, потому что впереди шел трехлетний малыш, услышала за своей спиной энергичное: «Выходе, твою мать». Кто-то подтолкнул меня коленом. Задохнувшись от шока, я оглянулась уже на платформе — то были трое двадцатилетних ребят, аккуратно и красиво одетые, они весело переговаривались между собой, шествуя по жизни, как по маминому ковру.
И я в который раз подумала, к какой мере криминализировалась страна, на которую я никак не могу сказать «моя», потому что язык не возвращается, потому что я для нее чужая, чужие мои мысли, убеждения и идеалы. А я же еще не совсем старая, чтоб сказать, что мышление навек уже советское и не подходит нынешнему дню.
И который это боль видеть, как зарастают сорняками ее земли (я проехала автомобилем сквозь всю Восточную и Западную), вот где нужно брому. Потому что только такие, как Саломея, делали ее хоть немного другой, немного более интеллектуальной, более цивилизованной и своей жизнью, и своими книжками давали нам надежду, доказывая, что живой еще образ Божий в лучших Его творениях, которых так не хватает в настоящее время в жизни и в литературе, где гонорар — мерило поступков и слов, где личная выгода и слава всегда на первом месте, это давно уже даже не дискутируется, потому что считается смешным. Где нормально обозвать человека последними словами, потому что в твоем государстве позволяется быть обворованным, обиженным, осмеянным лишь потому, что кому-то этого захотелось и ни один закон тебя не защитит ни от уличного, ни от севдолитературоведческого хамства, которое избирает псевдонимы, не ставит фамилии или же не боится называться, заучив, что путь в славу — обязательно грубый, а временами и подлый скандал.
Потому что тому закону на тебя начхать.
Временами и доныне почтенные мужи закидывают Саломее вещи, которые я пыталась найти в ее текстах и не находила. Мне все время хочется звать: «Но прочитайте же, наконец, внимательно и беспристрастно ее книжки!».
Недавно, отравившись дежурной порцией юношеских наставлений и весело циничных понтов модного когда-то критического журнала, который теперь подолгу лежит на раскладках, брела вечерним неосвещенным бульваром Шевченко после дежурного съезда писателей, где все никак не могли разделить власть грамотные сыновья и дочери задерганного народа, преисполненная горьких разочарований и разочарования, а также классического одиночества в литературе, которое иногда становится просто нестерпимым. И вдруг ко мне подходит женщина-библиотекарь, которая когда-то работала неподалеку от моего дома и все время тяжело боролась с жизнью, воспитывая сына на жалкие копейки современной интеллигентки, да и говорит: «Я прочитала вашу «Девочку из черешни» и целый день проплакала. Спасибо вам».
Кто посылает нам временное облегчение в досадные минуты? Не знаю. Но приятельница, которая была рядом, сказала: «Нужно ли тебе еще другой рецензии?».
Очень часто думаю: если бы обитаемая Саломея, моя литературная судьба была бы другой. Доныне жалею, что того мрачного расквашенного декабря, а может, он мне со временем лишь таким кажется, не занесла ей свой первый роман (ведь с такой мыслью я просыпалась и засыпала: «Что скажет Саломея?»), роман о любви молодой женщины к старшему мужчине. Саломея, по-видимому, много в нем восприняла бы. Помню свою нечеловеческую усталость после тяжелого журналистского труда, домашних хлопот и легкомысленного успокоения: еще успею. Не успела.
Помню, как она мне приснилась через год, будто заводит меня в отдел и знакомит с людьми. А следующего утра звонит по телефону Людмила Тарнашинска из Института литературы и приглашает вместе с Соломееными коллегами поехать на Байковое кладбище миновать в канун годовщин.
Была еще другая мистика, но о ней я напишу когда-то позже. Еще не время.
По моему твердому убеждению, слову, которое вырывается из-под пера должен означать добро, нести добро, защищать добро. Деструкция, которая сегодня освящается в канон, является лишь стремлением заработать на литературе, превращая ее в бизнес. Это дежурная конъюнктура, просто когда-то она была красной, а теперь почернела. Может, я ей предоставляю великоватого значения, но единственный способ завладеть миром ( за Ю.Коробчиевским) — «нужно вывернуть общественный вкус наизнанку, так, чтобы талант оказался бездарностью, а бездарность — талантом».
Достаточно трудно читать литературоведческие книги после Соломееных, и не потому, что в других много интренационализмов — со временем ты их заучиваешь и не обращаешь на них внимания, мало ли умных мыслей (как раз очень сильные женщины вышли на кон, и я часто ловлю себя на мысли, что без Саломеи они писали бы иначе), а потому, что никто в мире не знает порядок слов, благодаря которому тексты вдруг бьют током, «ну что, казалось бы, слова», будто такие, как во всех, а, смотри, проступает, как зашифрованное между строками тайное письмо, талант.
Я думаю, смогла ли бы она написать так, как ее коллега, кандидат наук: «Возрастная группа 50—75 лет для нас не совсем интересна в том смысле, что эти авторы, пытаясь переосмыслить свою жизнь, как правило, не обращаются к настоящему. Их романы интересны разве что для исследования развития украинской литературы». Одним взмахом нежной руки кто-то списан из жизни, как из государственного состава после воспаленной спички. Да, будто исторический роман не является попыткой осмыслить сегодняшнюю действительность, или будто все 5О- и дальше -летние пишут лишь исторические романы, которых в действительности раз-два и, — по всему. Когда-то Гергий Гачев сказал: «И лишь шагнув за 50 течение, отважился Айтматов на роман: честно это в писателе». Но это же Айтматов, стоит он там себе ув. очереди за Нобелевской премией, в каком-то другом мире. У нас есть свой.
Саломея была той, которая делала людей лучшими. И никто ее в том божественном промысле не заменил. Потому что, по большей части, живут для себя, а уже потом для единомышленников. А она жила, как бы патетически это не звучало, для того же народа, к которому вписывались и ее гуцульские родственники и незнакомые забастовщики на улицах, взъерошенные студенты и экстравагантные парикмахеры, случайные мастера или знакомые поэты, читатели и слушатели.
Наибольшая ее роль в том, что впервые появилась женщина-образец, женщина, которой хотелось подражать. Она показала, что можно получить все, ничего не уступая: иметь семью, воспитывать ребенка и снискать признание, быть обеспеченной, занимаясь филологией, которая всегда была предметом иронии среди предварительно планируемого достатка в законодательных торговых или предпринимательских сферах. (Только один-единственный раз меня поразило высказывание львовского математика в бытовом разговоре о какой-то родственнице: «Она пошла на филологию с «тройками». А то очень тяжелый факультет, там нужно уметь говорить!»). Саломея была красивой и модной, сломав стереотипы чудаковатых преподавательниц, которые давно забыли о себе. Она с одинаковой легкостью вела автомобиль или анализировала чье-то выступление. Перед ней трепетали все, кому было не безразлично, что они пишут.
О своих героях Саломея написала: «он владел врожденным чувством справедливости»; «исследователь должен быть объективным, а не цензировать культуру, которую изучает, с точки зрения моральных стандартов собственной эпохи»; «...воплощение совести Америки в течение всего поколения»; «эти люди имели колоссальное творческое и политическое воображение, в котором достаточно выразительно появлялась нация»; «сразу скажу, что не могу дать ответ на все вопросы. И, по-видимому, одному человеку это не по силам. Хотя идет речь о наследстве одного человека».
Из этих предложений очень легко выстраивается портрет самой Саломеи. Ни одно не будет преувеличением. Ее биография — это история намерений и свершений, и неизвестно, чего в ней больше.
«Жизнь коротка, а страдание в нем абсолютно, каждый, кто живет — умрет», — сказала Саломея в одной из самых первых своих работ. Всяческое страдание, учили меня, утешая, перерастает в светлое воспоминание.
У наших кумовьев на Тернопольщине, красивых и умных сельских интеллигентов, которые живут рядом с моим родовым домом, бегает такая же красивая девочка, она зовется Соломийкой. Ее голосок звенит от утра до вечера. Героиня моей повести «Девочка из черешни» — тоже Соломийка. То, которое любит, хочешь иметь рядом, хотя бы пустяк от него наизусть, хотя бы имя, хотя бы символ. И в этом — неисчезание полностью, рассеивание звездной пыли на людей, вещи и мысли, которые помнят ее свет.
Теодозия ЗАРИВНА.